Влад Шурыгин (shurigin) wrote,
Влад Шурыгин
shurigin

Categories:

МОИ РОДНЫЕ

80.58 КБ


Абрютина Антонина Евгеньевна.

В семье её чаще всего звали Евгеньевной.

Только когда я вырос, я стал понимать масштаб её человеческого подвига.

Пятьдесят три года она проработала учительницей. ПЯТЬДЕСЯТ ТРИ! Сколько тысяч людей она научила читать и писать. Ведь в двадцатые-тридцатые годы ей приходилось не только учить детей, но и участвовать в «ликбезе» - ликвидации безграмотности, учить взрослых и пожилых людей читать и писать.

В двадцать восемь лет она осталась одна с двумя детьми на руках. Муж погиб на финской войне. И с тех пор больше никогда не была замужем, никогда ни с кем не встречалась, отдав всё своё тепло и любовь детям. Её не стало в 2000-ом году на Пасху...

Бабушка родом из дворянской семьи. Её дед был, говоря современным языком, завроно Смоленска, коллежский асессор, почётный гражданин. До сих пор я не знаю происхождение её фамилии Абрютина. Нигде не встречал этимологию. Корень какой-то восточный, почти тюрский. По линии её матери, моей прабабушки, урождённой Дюковой почти все были священниками в смоленской епархии, родовое гнездо их было в селе Епишево под Рославлем, где усилиями моего прапрадеда был построен большой каменный храм и где он служил до смерти…

 

Она совершенно не умела ругаться. Если мои проказы выходили за рамки всех приличий, она начинала стучать костяшкой указательного пальца по столу и выговаривать: «Ах ты, бесстыдник! Ах ты, срамник!» Я совершенно не понимал значения слова срамник, и оно мне ужасно не нравилось…

Прожив всю сознательную жизнь в деревне без газа и водопровода, Евгеньевна была на редкость не хозяйственным человеком. Огородом, сколько я помню, занимался всегда Михалыч, мой дядя, её сын. Своей семьи у него не было. Я уже писал о нём:

http://shurigin.livejournal.com/5721.html


70.28 КБ


 

Готовила Евгеньевна очень простые блюда. Щи, супы. На второе  в основном картошку. Варила и жарила. Иногда с мясом, когда оно было. Из моих любимых у неё было странное блюдо «драчёна» - много яиц замешивалось с мукой и сахаром, и выпекался на противине, в результате чего получался какой-то дикий но очень вкусный бисквит.

До появления привозного газа в деревне – середина 70-х – готовили в русской печи- циклопическом, сооружении в центре «учительской». Готовили в горшках. И я очень хорошо помню как их ловко выхватывали из печки ухватом и ставили на кирпичную полку снаружи печи. Сейчас я понимаю, что печь в школе была уникальной. У неё было две топки. Одна «кухонная» - огромное жерло, в котором готовили. Ещё в ней можно было мыться. Я помню, как меня однажды там мыли. Ужас от того, что меня сейчас засунут в печку, навсегда отпечатался в памяти, и сказку, где Иванушка сжёг ведьму, сунув на лопате её в печь, я воспринимал с особым пониманием вопроса. Как меня мыли в печи я уже помню смутно, наверное, моя истерика была слишком большой, потому что потом в детской памяти оставалось уже корыто.

Вторая топка была «лежаночная» - сбоку к печи была пристроена  большая лежанка, на которой мог вытянуться взрослый человек, а сверху под потолком была ещё одна – громадная лежанка, на которой при желании можно было лечь нескольким взрослым. Но мы ей не пользовались. Летом там лежали валенки и какие-то старые мешки.

 

Всего классов в школе было два. И я моя память хранит воспоминания, когда оба они были наполнены учениками. Учились здесь с первого по третий класс, потом переходили в село Баскаково, где была десятилетка. Добираться туда надо было за семь километров по полному глиняному бездорожью, и чтобы отвести детей каждое утро отряжался совхозный трактор и после обеда - чтобы их забрать. Зимой возили на санях – громадной платформе из сбитых стальными скобами брёвен и досок, на которых было навалено сено, а в остальное время на тракторной телеге, куда так же набрасывалась солома. Ещё там всегда лежал брезент. В мороз под ним было не так холодно, к тому же после снегопада с огромных задних колёс «Белоруса» летел снег, а весной и осенью грязь…

Но с каждым годом детей становилось всё меньше и к середине семидесятых все ученики уже вполне помещались в одном классе, редко переваливая за десять-двенадцать человек. В тёплый сезон занимались в дальнем, он был более просторным. Зимой в том, который примыкал к учительской. Я закрываю глаза и вижу седые осиновые бревенчатые стены, широки «корабельные» доски пола, три ряда покрашенных тёмно-коричневой масляной краской старинных парт – где стол и скамья были единым монолитом, и что бы сесть за неё, нужно было поднять откидывающуюся крышку парты. Помню круглый вырез в центре парты для чернильницы и длинный узкий желобок по дальнему краю парты для ручек и карандашей. Тетради-прописи, огромный школьный чайник, в котором «техничка» приносила в класс на перемене чай. Помню бабушку в тёмном вязанном костюме, выслушивающей чтение кого-то из учеников, спиной прислонившуюся к тёплой классной печи…

Зимой мы спали в «учительской» – комнате, в которой бабушка – учительница и директор в одном лице - жила, примыкающей к классу, в котором зимой шли уроки. Там стояла её высокая металлическая кровать, с пружинной «панцирной» сеткой, на которой лежала большая перина. Днём кровать была застелена покрывалом, на котором пирамидами стояли подушки. Лет до семи-восьми моей вожделенной целью были хромированные маковки на углах кровати. Но сидели они намертво, и как я не старался их свинтить – ничего не получилось. Так они и пережили мой период хаотичного разрушения, уйдя в более позднее время такими же сияющими и недоступными. Рядом, за небольшой этажеркой на раскладном диване спал дядя. Когда я приезжал на зимние каникулы, дядя уступал диван мне, а сам уходил на раскладушку, которую ставил впритык к дивану под окно. Сейчас я понимаю, что было ужасно тесно, то тогда мне это казалось вполне  обычным и уютным.

Я помню обычное зимнее утро. Вставали рано. Ученики приходили к восьми утра, но до этого школу нужно было протопить, сделать дела по хозяйству – накормить скотину – дать корм курам, овцам и поросёнку (если он был), собаке, привести себя в порядок, позавтракать.  Дядю спящим я не помню. Он всегда вставал самым первым. Хозяйство лежало на нём. Потом вставала бабушка. Я просыпался последним в основном от звуков проснувшегося дома. В сон врывался стук передвигаемого стула или взвизг дверной петли, и я открывал глаза. В комнате полумрак. Только настольная лампа на кухонном столе за небольшой выгородкой. На улице морозная ночь и потому в комнате зябко.  Даже мысль о том, что нужно вылезти из тёплой норы под одеялом вызывает дрожь. В это время открывается дверь, по полу тут час проходит волна ледяного воздуха, заставляя укутываться в одеяло ещё сильнее. Входит дядька в валенках и телогрейке. В руках охапка берёзовых поленьев. Он проходит к печке и осторожно сваливает их на жестяной пятачок перед  дверцей. Потом небольшой кочергой ловко цепляет крючок дверцы и распахивает её. На лице сразу начинают танцевать багровые сполохи отражающегося огня, делая его похожим на какого-то то ли северного шамана, то ли на американского индейца. В распахнутое жерло один за другим отправляются поленья. Когда печка заполнена дверца снова закрывается на чугунный крючок и в ней сразу начинает реветь пламя. Огонь такой мощный, что свет от него пробивается сквозь швы дверцы, растворяя мрак переливающимся светом. Скоро комната начинает теплеть, мрак за окнами сереть, уступая место долгому чахоточному зимнему рассвету. Бабушка уже одета, причёсана и со стаканом чая сидит, разглядывая что-то в конспектах. На будильнике  почти половина девятого. И она, собрав в стопку учебники и тетрадки, накинув на плечи пуховый платок, уходит в класс, а я, уже больше не имея сил, бороться  с давлением мочевого пузыря, сунув ноги в валенки, несусь в ледяной чулан, где ждёт вожделенное ведро, хотя мне, оболтусу уже лет 12-13. Но зимой ночью «до ветру» из дома никто не выходит.

Бабушка мало рассказывала о прошлом. Только когда её сильно просил. Я думаю, что она сознательно не хотела рассказывать о родне. Боялась за нас. Боялась этим прошлым навредить нам. Почти все её дяди по линии мамы были священниками и все были расстреляны в конце 30-х. Под репрессии попал и её муж, мой дед.

Дед был родом из большой крестьянской семьи. Их было 5 братьев и две сестры. Дед работал в колхозе, на "молошной", как у нас называлось, МТФ.(молочно-товарная ферма) В 35-м встретил бабушку, которая приехала туда учительствовать, отец бабушки был против их женитьбы, он был священником, сам из дворянской семьи, крутого нрава, и свадьбу дочери с простым "крестьянином" благославлять не хотел. Так до конца их короткой жизни они и не общались. ( Еще, интересно, прадед был "лишенцем", как тогда говорили, не имел права голосовать на выборах, это за "нетрудовую деятельность", понятно, какая там трудовая, в храме-то) Но дед и бабушка все же поженились, в 36-м родился их первенец, мой дядя Игорь.
В 37-м у деда случился большой конфликт с начальством. Те химичили с документами, воровали, вот деда и угораздило этому начальнику, Ковалю, как его называли, высказать это все в лицо. Был большой скандал, Коваль в приватном разговоре пообещал, что если дед еще откроет рот, то сядет. Дед в ответ пообещал его спалить
Через три дня за дедом пришли, увезли в Вязьму на какой-то фильтрационный пункт, для расследования и суда. Два его брата, Яков и Семен, поехали туда разбираться, узнать, в чем дело, хотели заступиться. Не вернулись. Никогда. Сохранилось письмо, в котором Семен спрашивает деда, уже вернувшегося из лагеря, за что его посадили. Яков тоже прислал одно письмо, пишет, что было бы хорошо, чтобы ему как-нибудь передали луку, он умирает от цинги. И все. Ни о нем, ни о брате больше никто не слышал. Как их посадили, за что - никаких официальных документов, как и о смерти.

Деда же осудили "тройкой", он был единственный из всех осужденных в этой партии, кто не признал свою вину. Осудили по 58-й, с.в.э.- как социально вредного элемента, на 4 года, отправили в Улан-Удэ. Бабушка осталась с сыном на руках и беременная моей мамой. Мама родилась в 38-м. Деда выпустили в 39-ом по бериевской амнистии. Но дома он пробыл всего несколько месяцев. Призвали в армию. Сначала его часть освобождала Бессарабию, а потом их отправили на Финскую войну. Там 28 февраля 1940 года он и скончался от ран в госпитале городка Салми…

…Помню её рассказы про войну. Она была в оккупации. Немцы пытались заставить её открыть школу и учить по немецким программам, но она каким-то образом отказалась и во время оккупации не работала. А нескольких учителей, кто согласился сотрудничать с гитлеровцами и учил детей тому, что Адольф Гитлер фюрер германцев, потом судили и выслали.

Помню её историю про то, как ночью к ней в дом пришли трое немцев ночевать – деревня Шутово стояла на дороге к фронту, который стоял примерно в сорока километрах. Немцы сели на кухне, разложили еду, достали шнапс, выпили, а потом что-то негромко запели. И когда бабушка прислушалась, то просто обалдела – немцы пели Интернационал.

Деревня была «ничья», постоянного гарнизона в ней не было, и потому её грабили все проходившие через неё немцы. Забирали всё подряд. Одежду, посуду, еду. Могли даже разуть, если приглянулись, к примеру, валенки. Однажды немец разул так на улице пятилетнего мальчишку. Видимо, решил, что собственному «кнабе» валенки нужнее чем русскому утерменшкиндеру.

Жили очень голодно. По приказу оккупационных властей полицаи ещё весной 1942 года забрали весь крупный рогатый скот. И чтобы как-то прокормиться, мой дядя, которому тогда было шесть лет, воровал у немцев еду. В те дни, когда немцы останавливались в доме, он прятался под печку, где был лаз в подпол и там затаивался.  Когда они начинали что-то варить – суп или картошку с мясом, он выжидал момент, когда немцы выходили  с кухни и тогда выскакивал из под печки. У него был небольшой котелок, которым он зачёрпывал варево и тут же прятался опять печку. Когда немцы уходили, он выбирался и делился с сестрой – моей мамой. Получалось так конечно не всегда и бабушке они ничего не рассказывали. Если бы дядю поймали, то, скорее всего, избили бы.

Ребята постарше одно время приноровились воровать посылки у немецкого почтальона, который вечерами проезжал через деревню на санях укутанный в тулуп. За деревней двое мальчишек двенадцати лет прятались в сугробе и когда сани проезжали, догоняли их и запрыгивали на задки, после чего сбрасывали две-три посылки и соскакивали сами. Раза три-четыре это проходило. На пятый раз их поймали. Немцы приказали воров повесить. Об этом объявили в деревне. Никакие мольбы матерей не помогли. Мальчишек заперли в сарае до утра, чтобы утром повесить. Спасло их просто чудо – немецкая часть, которая их задержала, ночью срочно снялась и ушла. Те, кто пришёл на место, ничего об этой истории не знали и утром их отпустили.

Голод был лютый. Маме было три года. После немцев она искала пустые консервные банки и из них вылизывала остатки консервов. Особенно запомнила рыбные – они пахли так вкусно, что голова кружилась…

Как-то в деревне на пару дней остановилась немецкая колонна. Развернули кухню. На ней у немцев стоял небольшой металлический бочонок с мёдом. Мёд выдавали немцам по утрам, она почти закончилась и кто-то из детей, воспользовавшись тем, что её уже не закрывали, утащил крышку от этой бочки, на которой было немного мёда. С этой крышкой он спрятался в бане за деревней. В эту баню собралось десятка полтора детей от двух лет до десяти. Мёд собирали пальцами и тут же жадно ели. Их выследил местный полицай. И то ли для смеха, то ли для острастки он выстрелили в окно бани из пистолета. Пуля попала в котёл и только чудом никого не убила. Все бросились в рассыпную. Крышку полицай отнёс обратно немцам. Орднунг, понимаешь!

От оккупации у мамы осталось не очень много воспоминаний. Но одно врезалось на всю жизнь. Как какой-то немец посадил её на сапог и пару раз качнув на нём, подбросил её в воздух и убрал ногу. Мама со всего размаху шлёпнулась на доски. От боли закричала, немец засмеялся…

Самый счастливый день в её детской жизни был в марте 1943-го, 8 марта наши освободили деревню, и на следующий день в ней остановилась наша часть. Солдаты развернули полевую кухню, на её запах собралась голодная детвора, и по приказу командира повар начал кормить детей. Это был гороховый суп из концентратов с тушёнкой. Детям давали по полному солдатскому котелку с большим куском чёрного хлеба. Это было какое-то блаженство! А на следующий день какой-то пожилой солдат угостил её куском сахара. Сахар был в крошках махорки и походил на кусок сосульки. Его можно было лизать, и он не таял! Ничего вкуснее она не ела. Потом мама ещё долго втайне лизала сосульки, разыскивая такой вкусный «сладкий лёд». До десяти лет она была свято уверенна, что пирожные существуют только в сказках…

Вот так жили «дворянские дети»...

 

 

Tags: ЛИЧНОЕ
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 36 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →